|
||||||||
|
||||||||
ГЛАВА 8 ТОБОЛЬСКАЯ СПЕЦТЮРЬМА По разнарядке мне выпала спецтюрьма, находившаяся в
городе Тобольске Тюменской области, куда я прибыл в феврале 1980 года.
Тюремный режим – это самый строгий режим в системе исправительно-трудовых
учреждений. А тобольская крытая тюрьма, как принято называть спецтюрьмы,
занимала в этом отношении особое место. Произвол
со стороны тюремного начальства и надзирателей – не самое страшное, к этому
привыкли. Наиболее опасным явлением в крытых тюрьмах являлись пресс-камеры,
или, как их еще называли, пресс-хаты, в которых тюремное начальство
расправлялось с неугодными заключенными руками других заключенных. И
тобольская спецтюрьма по применению подобных методов считалась в тот момент,
когда я туда попал, общепризнанным лидером. Все,
кому пришлось пройти через тобольский ад, выезжали оттуда или морально
сломленными, или, наоборот, духовно закаленными. Это была серьезная школа на
выживание в экстремальных условиях, и далеко не все выдерживали выпадавшие на
их долю испытания. В этой тюрьме я пробыл в общей сложности (за два раза)
около пяти лет. Человеческая
жизнь там ничего не стоила. Любой надзиратель мог за одно неосторожное слово
повлиять на судьбу заключенного, посадив в пресс-камеру, где могли
изуродовать, надругаться или убить, после чего свалить все на сердечный
приступ. Тюрьма списывала все, и добиться справедливости там было невозможно.
В управлении мест заключения Тюменской области знали о том, что происходит в
тобольской спецтюрьме, но закрывали на это глаза. Пресс-камеры образовывались и комплектовались из
числа обозленных, физически сильных, но морально сломленных заключенных. Как
правило, до прихода в спецтюрьму многие из них пользовались в зонах
авторитетом, но здесь им не повезло. В связи с этим они были обижены на весь
мир и представляли большую опасность. Никто
не знал здесь, что будет с ним завтра, все жили, по сути, одним днем. В любой
момент могли закинуть в такую камеру, где могли избить и сделать что угодно.
А чтобы лишить возможности защититься, сажали перед этим в карцер, раздевали
догола и проверяли на наличие колющих и режущих предметов, после чего
помещали туда, куда хотели, и сопротивляться было бесполезно. Допускался
произвол и в других отношениях. К примеру, баланду в тюрьме раздавали
крытники из масти обиженных. Они сгружали всю гущу в камеры, где сидели
обиженные, а затем в полупустые баки добавляли кипяток и кормили, по сути,
водой те камеры, в которых сидели заключенные еще не сломленные. Все это
делалось с подачи начальства, поэтому возмущаться было бесполезно и опасно. В
спецтюрьмах, где люди почти постоянно сталкиваются с террором, насилием,
интригами, провокациями и предательством, очень сильно развито «самоедство».
Основная масса заключенных живет по принципу: «ты умри сегодня, а я лучше
завтра». И не дай Бог оступиться и допустить слабину – заклюют. В
результате «плохих» камер, где сидели обиженные крытники, было в то время,
когда я туда попал, не меньше, чем «хороших». Помимо прочего в каждом корпусе
имелись пресс-камеры, выделявшиеся особой жестокостью. Они являлись страшным
орудием в руках тюремного начальства в борьбе с неугодными заключенными. Тех,
кто сидел в этих камерах, называли
«прессовщиками» или «лохмачами». За
каждым корпусом был закреплен отдельный оперативный работник (опер), который
распределял заключенных по камерам, и следил за обстановкой во вверенном
ему корпусе. А над ним стоял старший
опер, принимавший окончательные решения. Людей
с этапа, заподозренных в том, что они привезли в тюрьму деньги или иные
ценности, кидали «под разгрузку» в одну из пресс-камер, где их избивали и
грабили. Деньги обычно провозили в желудке: их запаивали в целлофан и
глотали. В пресс-камерах об этом знали, поэтому тех, кто к ним попадал,
лохмачи зачастую привязывали к батарее и заставляли оправляться под
присмотром на газету до тех пор, пока
не убеждались окончательно, что все содержимое желудка вышло наружу.
Золотые коронки и зубы вырывали изо
рта или выбивали. Когда
лохмачам становилось ясно, что у того, кого к ним посадили под разгрузку,
ничего больше нет, его передавали надзирателям. Личные вещи пострадавшего
оставляли себе. Золото, деньги и другие ценности отдавали оперу (или, как его
еще называли, куму), который снабжал их за это сигаретами и чаем. Все
делалось открыто. Утаить что-либо от опера прессовщики не могли, ибо он
периодически вызывал на беседу из пресс-камер всех в отдельности и узнавал
все необходимое. Имелись
у него и другие возможности выяснения нужных деталей. Пострадавшие обычно
после того, как попадали в нормальные камеры, рассказывали о том, что с ними
происходило в пресс-хате и что конкретно у них забрали. А так как во многих
камерах сидели осведомители, то кум очень быстро обо всем узнавал. И если
выяснял, что в какой-то пресс-камере от него что-либо утаили, то он эту
камеру расформировывал, а ее обитателей запускал под пресс через другие
пресс-хаты. Лохмачи
об этом знали и, как правило, ничего не утаивали. Корпусной опер, со своей
стороны, не утаивал ничего от вышестоящего начальства (старшего опера и
начальника тюрьмы) и отдавал им причитающуюся долю. Этапы в тюрьму приходили
часто, пресс-камеры без работы не сидели, и этот тюремный бизнес процветал. По
давней традиции тем, кого осуждали на тюремный режим, собирали в зонах и по этапу необходимые в
спецтюрьме вещи, а также деньги, курево и чай. И чем авторитетнее был
человек, идущий в крытую, тем лучше его собирали. Ну а по приходу на место –
кому как повезет. Мне лично в этом отношении не повезло. После распределения отправили под разгрузку
в одну из пресс-камер на рабочем
корпусе. В
этой пресс-камере было десять человек, меня посадили одиннадцатым. Один с
десятью я бы не справился, но спасло то, что в тобольской спецтюрьме было
много дальневосточников, которые относились ко мне с уважением. Более того, в
камере, куда я попал, двое знали меня лично, и еще двое обо мне слышали. К
тому же пахану этой пресс-хаты по кличке Нос предстояло через четыре месяца
по окончании теремного режима выехать на Дальний Восток в распоряжение хабаровского
управления. Когда
лохмачи узнали, кого к ним посадили, то сильно забеспокоились: тронуть меня
они боялись, опасаясь неприятностей в будущем, а если не тронуть – могли быть
неприятности со стороны начальства. Они мне сказали: «Пудель, мы знаем, что
за тебя нам когда-нибудь оторвут голову, поэтому не хотим причинять тебе зло,
но где-то ты засветился, у ментов есть информация, что ты привез в тюрьму
деньги. Мы должны передать их куму, иначе у нас будут проблемы. Отдай
по-хорошему – мы тебя не тронем и грабить не будем. Более того, сделаем так,
чтобы тебя без неприятностей посадили в нормальную камеру, а не в другую
пресс-хату». Я
обманул их: сказал, что денег нет, произошла ошибка. Они долго совещались,
сильно переживали. На следующий день один из них вышел на беседу к оперу, и
меня перевели после этого в нормальную камеру. Расстались хорошо, без
взаимных обид. Через
какое-то время из той камеры, куда меня посадили, вышла информация, что я
привез в тюрьму деньги, которые сразу же разошлись по моим землякам и другим заслуживающим внимания арестантам.
Пресс-хату, в которой меня не смогли
разгрузить, расформировали, а Носа, бывшего пахана этой камеры,
запустили под пресс. Я этого не хотел, но так получилось. Таким образом из
людей делают зверей и прививают принцип: «ты умри сегодня, а я лучше завтра». В
тобольской спецтюрьме было три жилых двухэтажных корпуса: два рабочих и один
нерабочий. Рабочие корпуса вмещали в себя человек по 400 каждый, а нерабочий
спецкорпус – около 300. На спецкорпусе содержались злостные нарушители и те,
кто категорически отказывался работать. Там же сидели и воры в законе. На
спецкорпусе было около 50 общих (пятиместных) камер и примерно столько же
двойников и одиночек, в которых находились те, кому по той или иной причине
нельзя было сидеть в общих камерах. Общие камеры располагались на обоих
этажах по одну сторону коридора, а двойники и одиночки – по другую. Кроме
короткой ежедневной прогулки в небольшом дворике заключенные, находившиеся на
спецкорпусе, ничего больше не видели, если не считать того, что один раз в
десять дней их выводили в баню (в такую же камеру, но где имелась горячая
вода и несколько тазиков). На
рабочих корпусах условия были лучше: просторнее камеры и больше возможностей
общения. Плохие камеры, их там называли «чесоточные», выводили на работу
отдельно. У хороших камер был общий вывод: открывали камер десять и выводили
одновременно около ста человек через подземный туннель в рабочий корпус. Там
расходились по рабочим камерам и до конца смены находились под замком. За
невыполнение нормы выработки уменьшали паек, лишали возможности отовариваться
в ларьке (на три рубля в месяц) и сажали в карцер. В
тобольскую спецтюрьму привозили заключенных со строгим и особым режимом. Для
общего и усиленного режимов были предусмотрены другие спецтюрьмы, с более
мягкими условиями содержания. Находившиеся на особом режиме носили полосатую
робу, поэтому их называли полосатыми, все остальные режимы назывались
черными. На рабочих корпусах полосатые сидели и работали отдельно от черных.
На спецкорпусе камеры полосатых и черных находились рядом. Когда
я пришел в спецтюрьму, ко мне тут же подтянулись почти все дальневосточники,
сидевшие на рабочих корпусах в порядочных камерах. В тюрьме была развита игра
под интерес в карты, зари и домино. На кон ставилось все: деньги, вещи и
работа. И я, как говорится, попал в свою стихию. Очень быстро благодаря игре
у меня появилось почти все необходимое. Я не работал, но числился
выполняющим, ибо за меня работали другие. С «куражей» посылал курево, чай и
продукты питания тем, кто сидел в карцерах, а также организовал общак для
помощи тем, кто находился на спецкорпусе. Естественно,
моя активная деятельность начальству не понравилось, и карцер стал для меня
вторым домом. Карцер – это одиночная камера, куда сажают за нарушения до 15
суток. Полтора метра в ширину, два в длину, бетонный пол, сырые рифленые
стены, нары пристегиваются к стене и опускаются только на ночь. На прогулку и
оправку не выводят. Унитаз находится там же, иногда оттуда вылезают огромные
крысы. В общем, сидишь, как в туалете. Зачастую
с целью дезинфекции надзиратели засыпают в унитаз хлорку, намокнув, она
выедает глаза, дышать нечем, а им весело. Одежду в карцерах, за исключением носков
и трусов, забирают, а взамен выдают тонкую куртку и брюки х/б. Окна, как
правило, разбиты: летом – сырость и комары, зимой – холодно. Баланда –
пустая, и та через день. В «летный» день давали лишь кусок хлеба и кипяченую
воду. Менее
чем за полтора года (к началу лета 1981 года) я водворялся в карцера не менее десяти раз (на 10-15
суток), что в общей сложности составило около 120–130 суток. Помимо прочего
мне пришлось столкнуться с большим количеством интриг и провокаций, причем не
только со стороны тюремного начальства, но и со стороны подконтрольных им
заключенных, которые сидели в так называемых хороших камерах. Сажали
периодически и в плохие камеры. Однажды, после очередных 15 суток, протащили сразу через пять плохих (по сути,
пресс-камер). Тогда мне, правда, повезло. Помогло то, что в «обиженках» было
много дальневосточников, которые, с одной стороны, меня уважали, а с другой,
боялись за последствия. Кинулись лишь в одной, и то лишь потому, что я не
успел назваться. Когда они узнали, кого к ним посадили, то сразу же
остановились и попросили надзирателей меня от них убрать. Летом
1981 года я был переведен для дальнейшей ломки на спецкорпус. Там старались
сажать в такие камеры, где находились тайные пособники начальства, следившие
за каждым моим шагом в надежде на то, что оступлюсь и дам повод для расправы.
В связи с этим возникали конфликты, не имевшие, однако, тяжелых последствий.
Но 31 декабря 1981 года я оказался в такой пресс-камере, где мне сильно не
повезло. Надеялся,
что и в этот раз все обойдется, но не обошлось. В данном случае страх перед
тюремным начальством оказался сильней. Вначале мне заговаривали зубы, затем
кинулись все разом. Их было четверо, и все далеко не слабые. Я попытался
оказать сопротивление, но силы были не равны. Меня свалили на бетонный пол и
стали бить ногами, тяжелыми палками и колоть небольшими штырями. Убить таким
штырем нельзя, но боль чувствуется. Кололи в руки, ноги и мягкие места,
стараясь не задеть важные органы. Труп им был не нужен, так как весь корпус
знал, куда меня посадили. Истязали
с перерывами. Я лежал в крови на бетонном полу не в силах подняться, а они,
стоя надо мной, периодически били палками, сапогами и штырями и заставляли
кричать через дверь в общий коридор, чтобы меня услышали в ближайших камерах, что отхожу от арестантской жизни. В ответ я
матерился и говорил: «Твари! Мусора за
много лет не смогли меня сломать, а вы хотите это сделать за один день». Меня
снова начинали бить. В перерывах заставляли написать записку ворам в законе с
оскорблениями. В частности хотели, чтобы я написал Коке Коберидзе, который
сидел в одной из соседних камер, что он не вор в законе, а «лаврушник». С
Кокой у нас были близкие отношения, это знали многие. В ответ я отвечал
прессовщикам, что знаю Коку как вора, а их, как конченых тварей. И это их
бесило. Пока
меня били и истязали, никто из надзирателей не подходил, следуя указаниям
начальства. Да и не до того им было. Происходило это в новогоднюю ночь, и все
надзиратели пьянствовали в дежурных комнатах. Из громкоговорителей в камерах
неслась веселая музыка. Все поздравляли друг друга с Новым годом и желали
всяких благ, а я лежал на бетонном полу в луже крови и мысленно прощался с
жизнью. Помощь
пришла в тот момент, когда я уже не ждал. Надзиратель с нашего этажа, изрядно
выпив, пошел отмечать праздник к своему другу, дежурившему на рабочем
корпусе, а вместо себя попросил подежурить надзирательницу из того корпуса,
где находился его друг, то есть поменялся с ней местами. Оказавшись на
спецкорпусе, надзирательница решила посмотреть через глазки, что происходит в
камерах. В
тюрьму на работу она попала через своего родственника недавно и ко многому
еще не привыкла. Поэтому, увидев меня на бетонном полу в луже крови, подняла
шум и вызвала наряд и дежурного офицера. Оценив ситуацию, дежурный офицер
понял, что нужно вмешаться. Меня вытащили в коридор, но что делать дальше, не
знали. Обычно
в таких случаях, когда избивали по указанию начальства, пострадавших
водворяли в карцер и держали там до тех пор, пока следы от побоев не исчезали.
Я выглядел настолько плохо, что сажать в карцер было опасно. Покойник им был
не нужен. Тем более что из ближайших камер уже увидели через щели в дверях, в
каком состоянии я находился. На мне не было живого места, и не мог стоять на ногах. На
мое счастье, одна камера оказалась пустой, меня занесли в нее и положили на
матрац. Через полчаса ко мне посадили после карцера заключенного, чтобы он за
мной присмотрел. А еще через день посадили вора в законе Ишхана, прибывшего
несколько дней назад из Армении. Его с этапа кинули в пресс-хату, где избили
и ограбили, а затем перевели ко мне. По сравнению со мной ему досталось
меньше, но тоже ощутимо. По
национальности он армянин, в России раньше не сидел и по-русски говорил
плохо. А когда столкнулся с тобольской действительностью и увидел мое
состояние, то забыл и те русские
слова, которые знал. На мне не было живого места: все тело – сплошной синяк,
вместо головы – месиво, один глаз не открывался, другим я мог смотреть лишь
через маленькую щелку. С большим трудом мне удалось от него добиться, кто он
и откуда пришел. Как
только я слегка оправился, так сразу же Коке написал, что произошло со мной и
с вновь прибывшим в тюрьму вором в законе Ишханом. Помимо Коки в тюрьме тогда
находились еще два законника: Володя Чиня и Зури. Мое письмо с описанием
событий, произошедших со мной и Ишханом, Кока запустил по всем порядочным
камерам для ознакомления. И это вызвало бурю негодования. Через
несколько дней после этих событий из спецкорпуса освободился мой хороший
знакомый. Это была удача. Я передал через него письмо своей матери,
написанное мелким почерком, он вынес его из тюрьмы в желудке, предварительно
запаяв в целлофан. В письме я рассказал о произволе начальства, о
пресс-камерах и о том, что произошло со мной. Параллельно
с этим списался со многими из тех, кто в свое время тоже побывал в пресс-хатах. Почти все пообещали
меня поддержать, если приедет комиссия, и рассказать о творящемся в тюрьме
беспределе, опираясь на конкретные факты. Мать,
получив письмо, подняла на свободе шум. Копии его со своими приписками она
отправила в прокуратуру Тюменской области, в
управление мест заключения и в областной комитет партии. Начальнику
тобольской спецтюрьмы написала письмо персонально и, обозвав его фашистом,
пообещала вылететь в Москву и добиться приезда оттуда компетентной комиссии. Тюремное
начальство перепугалось, пресс-камеры расформировали, прессовщиков попрятали,
а на их место посадили нормальных заключенных. В общем, стали заметать следы.
Ко мне приехал из областного управления мест заключения майор и попросил
остановить мать. Он сказал, что пресс-камер больше не будет, а мне создадут
хорошие условия до выезда из тюрьмы. Тюремное начальство это подтвердило. После
этого в пресс-хаты никого не кидали, и обстановка заметно улучшилась. Я
списался с Кокой и с другими арестантами, решили, что на этом можно
остановиться. До выезда из тюрьмы у меня проблем не было. В ноябре 1982 года
закончился срок моего тюремного заключения. Когда уходил на этап, мне кричали
из всех порядочных камер и желали
счастливого пути. Провожали
и сокамерники, и в частности один из моих близких друзей Сергей Бойцов (по
кличке Боец), который впоследствии станет в тулунской спецтюрьме вором в
законе. В дальнейшем через него я познакомлюсь близко с Вячеславом Иваньковым
(Япончиком), о котором с 1995 года по сегодняшний день пишут необоснованно в
мировой прессе как о «крестном отце» русской мафии. В
то время, когда Япончик с Бойцом сидели в тулунской спецтюрьме (в Иркутской
области), я посылал им со свободы деньги и все необходимое в тюрьме. А когда
в конце 1991 года Вячеслав освобождался из тулунской крытой, я приезжал его
встречать и привозил вещи, которые необходимы были на свободе. После
этого мы с ним не виделись три года, так как он уехал за границу. Но в
октябре 1994 года судьба свела нас вновь, уже в Америке, куда я ездил в качестве
лидера общественного движения «Единство» и представителя российского
казачества. Вячеслав
был очень рад нашей встрече и во время моего пребывания в Америке ни на
минуту не оставлял без своего внимания. Более того, предоставил мне для
работы офис, нужную оргтехнику и транспорт, а также поселил меня, мою жену и
двоих моих спутников на полмесяца за
свой счет (несмотря на мои протесты) в одном из дорогих отелей Нью-Йорка. А когда
мы уезжали в Россию, завалил нас подарками. Судя
по тому, как он интересовался всем, что происходит в России, было заметно,
что он скучает по Родине. А когда я рассказал ему о целях и задачах
созданного мной Движения, то он со словами «Россия всегда была богата подвижниками»
подарил мне свою личную карманную молитву, с которой не расставался много
лет. Передал он мне ее со словами: «Эта молитва оберегала меня многие
годы, пусть теперь оберегает тебя на
твоем трудном и праведном пути». Находившиеся при этом его друзья, знавшие,
как дорога ему эта молитва, отметили, что на их глазах произошло серьезное
событие. Сейчас
Вячеслав попал в беду. Американский суд приговорил его к суровому наказанию.
Я знаю его как честного и порядочного человека, давно слежу за его судьбой, и
ни разу не слышал, чтобы из-за него пострадали хорошие люди. На скамью
подсудимых должен был сесть не он, а те, из-за кого его осудили, так как они
украли из России большие деньги. Более того, за ними числятся и другие
серьезные преступления: запугивание неугодных, уничтожение чужих машин,
поджоги квартир и смерть женщины, о чем, кстати, американскому «правосудию»
было известно. После
того как закончу работу над книгой и вернусь к активной деятельности,
постараюсь сделать все возможное, чтобы справедливость восторжествовала и
каждый оказался на своем месте. Вячеслав Иваньков – созидатель и
объединитель. Его место не в американской тюрьме, а в завтрашней России,
которой в канун надвигающихся глобальных событий отведена очень серьезная
роль. Что хочу этим
сказать, станет понятно чуть позже. А
сейчас вернусь к событиям прошлых лет, ибо не может быть будущего без
настоящего, а настоящего без прошлого. |